На главную Об авторе Библиотека Критика Скачать Написать
Шрифт: КРУПНЕЕ - мельче
Библиотека: "Пространство русского духа"

 

II

Если Византия одаряет свою северную дочь красотой православного свето-созерцания, то Запад привносит на Русь дух человеческой миро-деятельности, насаждая то самое разномыслие, которое, по словам апостола Павла, содействует открытию искусных (Кор., 11:19). Западное влияние, обозначившееся в Московии с приездом царской невесты Софии Палеолог, воспитанницы Ватикана, через два столетия окончательно утверждается при дворе Алексея Михайловича. Его «собинный» друг патриарх Никон в 1656 году основывает Ново-Иерусалимской монастырь, и это еще одно свидетельство латинизации, ибо идея устроения на земле Нового Иерусалима, где патриарх служит Господу как на небесах, всецело сопрягается с идеей безгрешия папы римского. Там же, в Ново-Иерусалимском монастыре, впервые вырезается на могильном камне и стихотворная эпитафия архимандриту Герману, составленная его сослужебником Никанором:

Аз же, любовь его к себе поминая,
Таково подписание сочиняя,
Любящим прочитать сие положи,
Аще кто разум имать,
ино зримое лутше изложи.

В этом произведении поражает не столько умелое подражание западным образцам, сколько откровенное обнаружение своего рационального «я» и предложение к действию. Впрочем, русская стихотворная эпитафия, изначально противостоя духу православия, не явит ничего необычного, блистательного, и долго будет переиначивать на свой лад античные или западноевропейские подлинники. Александр Сумароков создаст первую русскую вариацию средневековой латинской эпитафии. Антиох Кантемир переведет с итальянского стихи о злобствующем поэте. Как и Марциал, Ломоносов сочинит надгробную надпись пчеле, которая обретет современное звучание в силу нового (разбойного)  толкования слова «стрелка»:

Под сею кочкою оплачь, прохожий, пчелку,
Что не ленилася по мед летать на стрелку…

Ирония как признак демонического начала, попирающего любые святыни, любые ценности, сразу проникает в духовную составляющую русской эпитафии. Протестантствующий Феофан Прокопович, соратник Петра Великого по свержению патриаршего престола и учреждению Синода, начертает первую «смехотворную» надгробную надпись иеродиакону Адаму. А спустя столетие архиепископ Георгий Конисский с насмешкой отзовется в автоэпитафии о своих регулярных поездках в Петербург за синодальными циркулярами:

За претерпенные труды и непогоду
Архиепископом и членом стал Синоду.
Георгий имя мне, я из Конисских дому
И в жизни был коню подобен почтовому.

Сравнить себя с загнанной лошадью мог, пожалуй, и трубадур арагонского короля Монах Монтаудонский, негодуя в энуэге на дорожный дождь и ослабшую упряжь. Как далеко это по чувству и мысли от предсмертного признания того же Нила Сорского, который всю жизнь собирал зерна божественной истины, как «пес от крупиц, падающих от трапезы словес Господних». В одном случае подразумевается протестное уподобление себя твари неразумной, в другом – согласное ощущение себя тварью Божией.

Подражательность не исчезнет ни в золотой, ни в серебряный век русской литературы: художники воспроизводят чужие эпитафические образцы, усматривая в оных не столько сакраментальный, сколько сатирический смысл. В Вестминстерском аббатстве Карамзин изучает величественные монументы монархам и героям, переводит памятные стихи и с иронической улыбкой добавляет: «Чтобы думать хорошо о людях, надобно читать не историю, а надгробные надписи: как хвалят покойников!» Жуковский, завороженный туманными видениями готических чудес, тем не менее копирует шуточную эпитафию просветителя Руссо. Апухтин переводит текст заупокойной католической мессы: впоследствии ее слова воспроизводятся на памятнике поэту. Чайковский справедливо замечает, что этот апухтинский реквием, «не будучи прямым отражением чувства, а скорее формулированием рассудочных процессов, – трудно поддается музыке». Даже Блок, столь восприимчивый к «торжествующим созвучиям», обратит взор на землю и сотрет средневековую пыль с тяжелой латинской эпитафии. Продолжат «переводную» традицию и современные поэты: на литературном небосклоне Арсений Тарковский отыщет последний мирской адамант звездочета Кеплера, а Андрей Вознесенский попытается вычислить «направление силового потока» кладбищенских стихотворений Микеланджело.

Возникшая как сколок иного мировосприятия, русская стихотворная эпитафия по-настоящему сумеет обратиться лишь в сатирическую эпиграмму, где ирония над собой или глумление над другим, пожелание ему смерти и забвения станет почти обязательным:

Сей человек был скот и прожил долгий век:
Чтоб не дразнить скотов, здесь надпись: «Человек».

Действительно, человек, лишенный духовной опоры бытия, не может не стать исчадием всемирной тьмы, всемирного зла. Как ни странно, между устроением Нового Иерусалима и строительством «светлого будущего» на земле существует глубокая внутренняя связь: они суть явления одного ряда. «Легенда о великом инквизиторе», где Достоевский изобличает римо-католицизм, ныне представляется классической критикой социализма. Примечательно: народный комиссар Луначарский, составляя эпитафию для мавзолея жертв революции на Марсовом поле в Петербурге, воссоздаст начало «Легенды»:

Со дна угнетенья
нужды и невежества
поднялся
ты пролетарий
себе добывая
свободу и счастье
все человечество
ты осчастливишь
и вырвешь
из рабства

Перенесенная на другую религиозную и культурную почву, эпитафическая традиция не привьется в крестьянской России. Не случайно Александр Пушкин, чутко различающий подлинное, народное и поддельное, чужое, бежит городского кладбища с его нарядными гробницами и тривиальными надписями: ему милее родной деревенский погост, где есть простор неукрашенным могилам, мимо которого

Проходит селянин с молитвой и со вздохом.

Previous
Content
Next
 
Сайт лепил www.malukhin.ru