|
||||||||||||||
Мирские адаманты О русской стихотворной эпитафии В святой Саровской обители, близ алтаря теплой церкви, воздвигся памятник всечестному отцу Назарию. Он скончался в 1809 году в тихой келье на берегу речки Саровки, затерявшейся в дремучих лесах. Своим духовным чадам блаженный старец заповедал иметь «дело в руках, молитву на устах, слезы в очах и весь ум в богомыслии». На памятнике ему благоговейная паства начертала надпись:
Такова, видимо, греховная суть человека, что не может он, любя и сострадая, не нарушить завет мудрого саровского отшельника – хранить душевное и телесное безмолвие. Трогательная эпитафия на обелиске есть последний мирской адамант, венчающий жизненный путь, ибо ее подлинность, ее соответствие Истине не ведомы никому из остающихся на земле: Судный день еще не настал. Но, тем не менее, любящая душа стремится замолвить перед этим грядущим доброе слово, желая увековечить его на граните или мраморе для урочного часа. Эта любящая душа вряд ли принадлежит случайному путнику, который почти равнодушен к лежащему под оплаканным надгробием. Он – прохожий, и его восприятие каменного свидетельства о деяниях усопшего не согрето теплом воспоминания: ему предлагается лишь свободное сопереживание, и он независим в выборе чувств – за исключением, быть может, страха Божьего. Так, наверно, обречена на неудачу попытка чужого (путника, прохожего) создать искреннюю эпитафию. Как-то Карамзин, опечаленный кончиной творца прекрасной поэмы «Душенька», объявил состязание: придумать Ипполиту Богдановичу намогильную надпись. «Были хорошие, были и посредственные, были и очень фигурные», – вспоминает о присланных сочинениях современник. В них, конечно, упоминались и тоскующий Амур, и Психея, но далекое выспреннее слово таило ледяной холод и отчуждение. Ознакомившись с ними, поэт Иван Дмитриев написал разгневанную «Эпитафию эпитафиям»:
Знаменательно: как только безвестным сочинителям намекнули о близящемся собственном упокоении, они тут же прекратили почту. На погребении собравшиеся оплакивают и жалеют ушедшего в инобытие по-разному – в зависимости от душевного воспитания и расстояния. Далекие видят за гробовой доской свое будущее, ближние – свое прошлое. Для одних это – мрачное пророчество, для других – невосполнимая утрата. Поэтому так разнится их печаль, их горе, их тягостная дума. Но, так или иначе, смерть обращает внимание человека на себя и понуждает к оценке. Он итожит свою жизнь или жизнь того, кто уже возвысился над ней. Эта недостижимая для живущего высота заставляет думать о Вечном, воспринимая погребальный обряд как проводы в бесконечный горний путь, где прощальное слово стремится быть навсегда утвержденным. Такому постоянному утверждению и служит эпитафия. Но удивительно: умирающий Гоголь завещает не ставить над ним никакого монумента, недостойного христианина. Истинный русский памятник, замечает Лесков, это крест с голубцом, который означает, что здесь погребен православный; о делах же его грех возвещать чеканом: они суть тлен и суета. «Не нужны надписи для камня моего!» – восклицает Батюшков. А Николай Языков наказывает друзьям:
Отчего русские художники не приемлют такого мраморного увековечивания памяти о себе? Чем объясняется их отрицательное отношение к эпитафии?
|
||||||||||||||