|
||||||||||||||
I Своей сокровенной мыслью о мире и человеке отставной капитан Лебядкин делится в полной мере лишь раз, когда пытается ответить на вопрос «почему?». Это происходит в гостиной Варвары Петровны Ставрогиной, которая накануне подала на бедность сестре отставного капитана. Лебядкин прилюдно возвращает деньги, уверяя хозяйку, что его несчастная сестра от Варвары Петровны «может взять, а от других ни за что не захочет». Оскорбленная благодетельница вспыхивает: почему? Этот бытовой вопрос капитан тут же переводит в разряд нравственных, экзистенциальных, философских. Как известно, «почему?» является вопросом сугубо причинным, сугубо каузальным. Обычно его задают дети и философы: почему небо имеет синий цвет? почему звук ночью раздается сильнее, чем днем? почему альфа занимает первое место среди букв? (Плутарх). Почему, почему, почему? И отставной капитан Лебядкин, пребывающий «в том тяжелом, грузном, дымном состоянии человека, вдруг проснувшегося после многочисленных дней запоя», отвечает: « – Это маленькое словечко “почему?” разлито по всей вселенной с самого первого дня мироздания, сударыня, и вся природа ежеминутно кричит своему Творцу: “Почему?” и вот уже семь тысяч лет не получает ответа. Неужто отвечать одному капитану Лебядкину, и справедливо ли выйдет, сударыня? – Это все вздор и не то! – гневалась и теряла терпение Варвара Петровна, – это аллегории; кроме того, вы слишком пышно изволите говорить, милостивый государь, что я считаю дерзостью! – Сударыня, – не слушал капитан – я, может быть, желал бы называться Эрнестом, а между тем принужден носить грубое имя Игната, – почему это, как вы думаете? Я желал бы называться князем де Монбаром, а между тем я только Лебядкин, от лебедя, – почему это? Я поэт, сударыня, поэт в душе и мог бы получать тысячу рублей от издателя, а между тем принужден жить в лохани, почему, почему? Сударыня! По-моему, Россия есть игра природы, не более! – Вы решительно ничего не можете сказать определеннее? – Я могу вам прочесть пиесу “Таракан”, сударыня! – Что-о-о? – Сударыня, я еще не помешан! Я буду помешан, буду, наверно, но я еще не помешан! Сударыня, один мой приятель – бла-го-роднейшее лицо, – написал одну басню Крылова, под названием «Таракан», – могу я прочесть ее? – Вы хотите прочесть какую-то басню Крылова? – Нет, не басню Крылова хочу я прочесть, а мою басню, собственную, мое сочинение! Поверьте же, сударыня, без обиды себе, что я не до такой степени уже необразован и развращен, чтобы не понимать, что Россия обладает великим баснописцем Крыловым, которому министром просвещения воздвигнут памятник в Летнем саду, для игры в детском возрасте. Вы вот спрашиваете, сударыня: “Почему?” Ответ на дне этой басни, огненными литерами! – Прочтите вашу басню. – Жил на свете таракан, – Господи, что такое? – воскликнула Варвара Петровна. – То есть когда летом, – заторопился капитан, ужасно махая руками, с раздражительным нетерпением автора, которому мешают читать, – когда летом в стакан налезут мухи, то происходит мухоедство, всякий дурак поймет, не перебивайте, вы увидите, вы увидите… (Он все махал руками). Место занял таракан, – Тут у меня еще не докончено, но все равно, словами! – трещал капитан. – Никифор берет стакан и, несмотря на крик, выплескивает в лохань всю комедию, и мух, и таракана, что давно надо было сделать. Но заметьте, заметьте, сударыня, таракан не ропщет! Вот ответ на ваш вопрос: “Почему?” – вскричал он, торжествуя: – “Таракан не ропщет!” Что же касается до Никифора, то он изображает природу». Данный фрагмент достоин целого философского трактата. Он куда насыщеннее и глубже по мысли, чем, к примеру, пассаж Чернышевского из его статьи «Антропологический принцип в философии»: «День хорошей погоды в Петербурге – источник бесчисленных облегчений для жителей Петербурга; но этот день хорошей погоды – явление мимолетное, лишенное всякого основания и не оставляющее никакого прочного результата в жизни петербургского населения». Этот пассаж тогдашнего «властителя дум» вверг бы нашего Лебядкина в очередное «дымное» состояние: «я мог бы получать тысячу рублей от издателя, а между тем принужден жить в лохани, почему?». Разница между потенциальным и реальным положением угнетает нищенствующего капитана, который осознает как свое ничтожество, так и свою статочность. Поистине: его уже невозможно унизить, потому что ниже некуда – ниже только ад, смерть, небытие, но его еще невозможно раздавить, растереть, уничтожить, потому что он – «поэт в душе». Казалось бы, такое сочетание низменного настоящего и возвышенного возможного соответствует пушкинской концепции творца:
Поэт оправдывает здесь ничтожество своего греховного существования святостью грядущего творчества, когда «божественный глагол до слуха чуткого коснется». Иное дело Лебядкин, который хоть и «поэт в душе», но душа его поражена сомнениями, испещрена картезианскими червоточинами, живет на черте безбожия, не верит в аполлонический призыв к священной жертве, да никто и не требует ее принести, ибо жертва приносится Богу, а Бога, говорят ему, нет. «Если нет Бога, то какой же я капитан?» – недоумевает Лебядкин, и наполовину прав, поскольку сам отставлен от службы, как Бог отставлен от бытия в современном рационалистическом сознании. «Я раб, я червь, – признается Лебядкин, – но не бог, тем только и отличаюсь от Державина». Гавриил Державин в философической оде «Бог» действительно утверждает согласную антиномию Я как такового: «Я царь – я раб – я червь – я бог!». Но лебядкинское отличие представляется принципиальным: этот «поэт» почти готов отказаться от божественного творческого начала в душе, тем самым уничижая и низвергая ее. Отставной капитан не случайно цитирует Державина, для которого символом поэзии, символом света, символом красоты является лебедь – неизменный спутник лучезарного бога Аполлона:
Фамилия Лебядкин производится Достоевским от небесного державинского лебедя, но производится в умаляющем, приземленном смысле: это Лебядкин, а не лебедь, поэт, а не Поэт, червь, а не бог. Как будто по народной пословице: «лебедь по поднебесью, мотылек над землею, всякому свой путь». И вправду, отставной капитан отнюдь не вдохновлен необычайным лебединым парением – его поэзия порхает над землей:
Порхающая звезда, порхающий мотылек, порхающая поэзия – вот предельная высота лебядкинской души, сомневающейся в Творце и приявшей ничтожество, как полагается упомянутому таракану.
Странно, что писатель пародирует произведение, созданное еще в 1833 году – почти за четыре десятилетия до написания романа. Ведь в данном случае пародия теряет свою злободневность, ибо никого не высмеивает, ничего не выворачивает наизнанку, не обнажает второй, принижающий смысл. Это значит, что Достоевский никоим образом не пародирует, а творчески переосмысливает и перерабатывает мятлевские стихи, ироничные сами по себе, поскольку в них содержится глубоко волнующая его идея. Эта идея, заключенная в метафорическом сопоставлении таракана и человека, неотвратимо приближает нас к той жуткой, роковой черте, за которой бледный облик таракана и бледный облик человека сливаются воедино, образуя чудовищный фантастический образ «тараканочеловека». Антропоинсектическая идея, обозначенная легким поэтическим пером, поражает воображение Достоевского и обретает в его творчестве иной размах, иную глубину. Вообще идея обращения или перевоплощения имеет давнюю традицию и сопрягается с языческими представлениями и верованиями. В старинной русской былине рассказывается, как могучий богатырь, ведущий свою дружину через Цицарские степи, преодолевает глухую каменную стену, которая неожиданно возникает на его пути:
Дохристианская идея обращения человека предполагает овладение им лучшими свойствами естества – силою зверя, быстротой птицы, ловкостью насекомого (в данном случае муравья). Первобытная анимистическая философия, одухотворив природу, предоставляет человеку необыкновенную возможность перевоплотиться в тот или иной предмет, в то или иное существо. Еще у Пифагора и Платона животные обладают такой же бессмертной душой, как и люди. Мало того, душа умершего может вселиться в тело любой твари, причем душа поэта непременно обратится в соловья или лебедя. Поэтому стихотворение Державина «Лебедь», где поэт предсказывает свое будущее перевоплощение в величавую птицу Аполлона, основывается на древних представлениях. Другой идеал проповедует христианство: в силу двойственного, тварно-нетварного начала человек получает чудесную возможность божественного преображения и воскресения: «Если нет воскресения, то чем мы различаемся от бессловесных существ? Если нет воскресения, то да сочтем счастливыми полевых зверей, имеющих беспечальную жизнь! Если нет воскресения, то нет и Бога» (св. Иоанн Дамаскин). В грядущем инобытии человек не воплощается в другую плоть, не переселяется в другое естество, но духовно преображается, чтобы «стать Богом» (св. Василий Великий). Напротив, современная идея обращения – идея антропоинсектическая неизбежно увлекает человека вниз, в бездну, в ничто: обращенный наделяется худшими, отвратительными свойствами, его ожидает участь обезличенного и раздавленного. Именно эта мысль приглядывается Фридриху Ницше, который отмечает на полях романа Достоевского: «Никто не имеет права ни на существование, ни на труд, ни на «счастье»: в этом отношении с отдельным человеком дело обстоит ничуть не иначе, чем с ничтожнейшим червяком». Именно эта мысль прослеживается и в рассказе Франца Кафки «Превращение» (1914), герой которого обращается в страшное насекомое (чудовищного таракана) и обрекается на медленную, мучительную смерть. Достоевский как православный мыслитель видит в идее «тараканочеловека» прежде всего отказ от божественного, нетварного начала в человеке, следствием коего становится низвержение в «глубины сатанинские». Так, в монологе отставного капитана Лебядкина сопоставляются два существа – капитан и таракан. Они как бы рифмуются друг с другом, образуя нераздельную слиянность. Рифмовка фонетическая усиливается рифмовкой смысловой: оба существа числятся «отставными», оба оказываются в одной и той же ситуации, оба выплескиваются в одну «лохань», затягиваются в одну черную, дурно пахнущую воронку, где между ними устанавливается знак равенства, они сочетаются в единый образ – образ «таракана Лебядкина». Вместе с тем в лебядкинском монологе прослеживается и другая мысль. «Россия есть игра природы», – утверждает капитан, а позднее поясняет, что «Никифор изображает природу». Обе фразы кажутся проходными, сказанными ни с того ни с сего. Но в мире Достоевского нет ничего случайного: связующим звеном данной логической цепи «Россия-природа-Никифор» является природа, причем Россия, как и Никифор, представляет здесь как бы социальную ипостась природы, способной к жесткой игре – «выплескиванию в лохань». Мало того, в Никифоре угадывается конкретная историческая личность, ибо имя этого «благороднейшего старика» по-русски означает «победоносец». В ту пору, когда сочиняются пресловутые стихи о таракане, Достоевский знакомится с Константином Победоносцевым – незаурядным русским философом, государственным и церковным деятелем, беззаветно преданным царствующей династии. Между ними завязывается дружба, их частые задушевные беседы длятся «много за полночь». Два славянофила обсуждают больные вопросы времени и находят общую точку зрения на популярную тогда эволюционную теорию Чарльза Дарвина, ее гуманитарную экзегезу, изложенную в предисловии к французскому изданию «Происхождения видов» (1859): «Как скоро мы приложим закон естественного избрания к человечеству, мы увидим с удивлением, с горестию, как были ложны до сих пор наши законы, политические и гражданские, а также наша религиозная мораль. Чтобы убедиться в этом, достаточно указать здесь на один из самых незначительных ее недостатков, именно на преувеличение того сострадания, того милосердия, того братства, в котором наша христианская эра постоянно полагала идеал социальной добродетели; на преувеличение даже самопожертвования, состоящее в том, что везде и во всем сильные приносятся в жертву слабым, добрые – злым, существа, обладающие богатыми дарами духа и тела, – существам порочным и хилым». Эта грубая проповедь социального дарвинизма отвергается Достоевским и его единомышленниками. Николай Страхов называет ее «дурным признаком», а Константин Победоносцев мрачно пророчествует: «Печальное будет время – если наступит оно когда-нибудь, – когда водворится проповедуемый ныне новый культ человечества. Личность человеческая немного будет в нем значить; снимутся и те, какие существуют теперь, нравственные преграды насилию и самовластию»: тогда личность можно будет «раздавить так, как давят насекомое». Однако Достоевский прозревает в Константине Победоносцеве и обратный лик: осуждая бесчеловечную суть социального дарвинизма, он одновременно презирает и отрицает живого человека, обремененного мирскими заботами, окруженного печалями и радостями жизни, на что однажды укажет ему Иван Аксаков: «Твоя душа слишком болезненно чувствительна ко всему ложному, нечистому, и потому ты стал отрицательно относиться ко всему живому, усматривая в нем примесь нечистоты и фальши. Но без этого ничто живое в мире и не живет, и нужно верить в силу добра, которое преизбудет лишь в свободе». Такое отрицание живого человека окажется для Константина Победоносцева трагическим: идея «подморозить Россию», дабы избавиться от «революционных тараканов», осуществляется им на государственном и церковном поприще. Он действительно поступает как Никифор, выплескивающий «всю комедию» в лохань, и заслуживает ироническое прозвище «благороднейшего старика» в романе и отвратительного «кощея» в жизни, о чем свидетельствует эпиграмма русских философов Владимира Соловьева и Сергея Трубецкого:
Христианская диалектика Достоевского заключается в том, что, отрицая социальный дарвинизм как учение, она также отрицает отрицательное отношение к его адептам, ибо в противном случае это означает действительное согласие с отрицаемым учением. Впоследствии Николай Бердяев справедливо обнаружит сходство между Победоносцевым и Лениным: оба не верят в человека, презирают его и видят «спасение лишь в том, чтобы держать человека в ежовых рукавицах». В этом смысле Владимир Ленин есть духовный продолжатель победоносного дела Никифора, и Достоевский прозорливо выписывает в образе «благороднейшего старика» будущего вождя русской революции (знаменательно, что Ленин носил подпольную кличку «Старик»). Антропоинсектическая идея непосредственно сочетается с идеей замкнутого пространства: таракан неизбежно попадает в стакан. Стакан, как замкнутое пространство, имеет свою философию устроения. Отказ от божественного означает отказ от бесконечного: мир представляется как банька с паутиной в углу, как стакан, полный мухоедства. В конце концов, и взгляд Франческо Альгаротти на Петербург как на «окно в Европу» предполагает, что Россия есть какое-то огражденное, заколоченное пространство или, выражаясь языком Победоносцева, «ледяная пустыня, по которой бродит лихой человек». Творец эволюционной теории Чарльз Дарвин признается, что непосредственным толчком к ее созданию явилось мальтузианство. Английский священник Томас Роберт Мальтус в трактате «Опыт о законе народонаселения» (1798) излагает свою концепцию народонаселения – непропорционального роста количества человеческих существ (в геометрической прогрессии) и количества средств его существования (в арифметической прогрессии). «Полон очень наш стакан», – по-мальтузиански ропщут мухи Лебядкина, когда в стакан попадает таракан – этакий «лишний рот». Там, в стакане, согласно эволюционной теории, идет яростная борьба за существование, которую отставной капитан иронически называет «мухоедством». Подобная борьба разворачивается в любом замкнутом пространстве, где неотвратимо наступает разделение на «своего» и «чужого», «друга» и «врага». Капитан Лебядкин в пьесе «Таракан» впервые дает художественное изложение той идеи, которую позднее французский философ Анри Бергсон сформулирует как идею закрытого общества: «Закрытое общество – это такое общество, члены которого тесно связаны между собой, равнодушны к остальным людям, всегда готовы к нападению или обороне – словом, обязаны находиться в боевой готовности. Таково человеческое общество, когда оно выходит из рук природы. Человек создан для него, как муравей для муравейника». Это закрытое общество или, по определению Лебядкина, «вся комедия» в мгновение ока распадается и прекращает борьбу, когда железной рукою природы «выплескивается в лохань» – в небытие. Смерть представляется единственно возможным выходом из кошмарного состояния, полного мухоедства, и отставной капитан проповедует ее безропотное приятие. Таким образом, философия капитана Лебядкина есть философия фатального, обреченного антропоинсектизма, в которой осуществляется экзистенциальное осмысление социального дарвинизма – гуманитарной экзегезы эволюционной теории. Однако нетварное начало привносит в философию капитана Лебядкина последнюю слабую антиномию, которая то вспыхивает бледным огоньком поэтического творчества, то разражается бурным потоком протестного словоизлияния.
|
||||||||||||||